Капитализм, Шварценеггер и деревянная нога
Позвонил Оська. Сказал, что нашел смысл жизни, но потерял пульт от телевизора. — Приезжай, — говорит. — У меня есть виски и подписка на стриминги. Будем искать пульт и истину.
Я поехал. На улице шел дождь, такой, знаете, типично питерский, даже если ты в Квинсе. Дождь, который не смывает грехи, а только подчеркивает их контуры.
У Оськи было накурено и пахло жареной картошкой. На экране телевизора, который мы включили вручную, нажав кнопку на корпусе (унизительная процедура для человека двадцать первого века), застыло лицо Арнольда Шварценеггера. Лицо было каменным. Таким лицом можно колоть орехи или подписывать расстрельные списки.
— Смотри, — сказал Оська, разливая. — «Красная жара». Классика. — Это где он русский милиционер? — спросил я. — Это где он — всё, — ответил Оська. — Он там Иван Данко. Имя звучит, как удар рельсой по голове. Дан-ко.
Мы выпили. Шварценеггер на экране шагал по Москве. Москва выглядела так, словно ее рисовал пьяный художник-авангардист, которому по телефону описывали Красную площадь. Все ходили в серых пальто и смотрели в пол. — Похоже на правду, — заметил я. — Не совсем, — возразил Оська. — У нас было больше тоски. А тут просто плохая пленка.
Потом Шварценеггер заговорил. Он произнес великую фразу: «Какие вашьи доказательства?» Он сказал это с таким акцентом, что у меня заныли зубы. Это был язык не Толстого и не Достоевского. Это был язык бетонных блоков. Если бы бетон мог говорить, он говорил бы голосом Ивана Данко.
— Знаешь, в чем трагедия? — спросил я, закусывая огурцом. — В восьмидесятые мы смеялись. Нам казалось, что это клюква. Что так не бывает. Что американцы тупые и не понимают загадочной русской души. — А сейчас? — спросил Оська. — А сейчас я смотрю на него и думаю: какой цельный человек. Никакой рефлексии. Сказал — сделал. Сломал пальцы — пошел дальше. Идеальный гражданин. Мечта любого государства.
На экране появился бандит Виктор Роста. Он был худой, злой и похож на моего редактора из Таллина, только редактор не торговал наркотиками, а торговал моими нервами. Виктор вырвал у кого-то деревянную ногу. Из ноги посыпался белый порошок. — Кокаинум! — торжествующе провозгласил Шварценеггер.
Мы с Оськой переглянулись. В этом слове «Кокаинум» было больше латыни, чем во всех рецептах моей бабушки-фармацевта. Это звучало как научный диагноз эпохе. — Раньше это было смешно, — сказал Оська. — А теперь посмотри новости. Везде сплошной «кокаинум». Мир сошел с ума, и только Иван Данко с пистолетом размером с небольшую собаку знает, что делать.
В фильме появилась Америка. Чикаго. Грязь, проститутки, Белуши. Джеймс Белуши играл американского копа — разгильдяя, бабника и циника. — Вот он, наш человек, — кивнул я на Белуши. — Пьет, нарушает правила, хамит начальству. Нормальный советский интеллигент, только с жетоном. — А Шварценеггер? — спросил Оська. — А Шварценеггер — это то, чем мы хотели бы быть, но стеснялись. Сила, лишенная сомнений.
Мы досмотрели до конца. Иван Данко подарил американцу свои часы. Американец подарил ему свои. Они обменялись не просто вещами. Они обменялись системами. И обе системы, как выяснилось спустя тридцать лет, оказались бракованными.
— Хорошее кино, — резюмировал Оська. — Доброе. — Почему доброе? — удивился я. — Там убили человек пятьдесят. — Потому что там всё понятно. Наши — хорошие. Ихние — тоже, в общем, неплохие. Плохие только те, кто не любит дружбу народов.
Мы выпили еще по одной. За дружбу народов. И за то, чтобы единственным доказательством нашей вины была деревянная нога, набитая мелом.
Я вышел от Оськи под утро. Дождь кончился. Нью-Йорк (или Москва?) спал. Где-то вдалеке выла сирена. Я шел и думал, что жизнь — это не кино. В жизни Шварценеггер стал губернатором, Белуши постарел, а мы всё так же ищем пульт от телевизора, чтобы переключить канал. Но пульт потерян. И показывать будут то, что есть.