Эпоха уверенности

Эпоха уверенности

Мой племянник, существо, состоящее из худи, тревожности и высокоскоростного вай-фая, оторвался от смартфона. Посмотрел на меня с той смесью жалости и брезгливости, с какой смотрят на кассетный плеер или на человека, пьющего портвейн из горла.

— Дядя Сережа, — спросил он, — а как вы жили без Гугла? Вы что, реально ничего не знали?

Я едва не захлебнулся остывшим чаем. Интонация была как у антрополога, обнаружившего племя, не умеющее пользоваться огнем.

— Почему не знали? — возразил я. — Мы знали всё. Просто источники были другими. Более… харизматичными.

— Это как? Библиотека?

— Хуже. Сосед Валера.

Я задумался. В те времена, когда слово «сеть» ассоциировалось исключительно с рыбой или авоськой, мир был пугающе прост. Истина не требовала доказательств. Истина требовала уверенного голоса и, желательно, усов.

— Понимаешь, — сказал я, — сейчас у тебя есть фактчекинг. Ты сомневаешься — ты гуглишь. А тогда у нас был авторитет. Если взрослый мужчина в кепке говорил тебе чушь, эта чушь становилась фундаментом твоего мировоззрения на ближайшие тридцать лет.

Я вспомнил своего учителя труда, Эдуарда Викентьевича. Человека с руками, похожими на корни дуба, и запахом «Беломора», въевшимся в генетический код. Однажды, году в девяносто шестом, он сказал мне, держа в руках ржавый напильник:

«Запомни, Довлатов. Если проглотить жвачку, она не переваривается. Она наматывается на аппендицит. И через семь лет ты умираешь в муках».

Я жил с этим знанием двадцать лет. Я выплевывал жвачку с ужасом, словно это была граната с выдернутой чекой. Смотрел на жующих людей как на смертников. И только в тридцать пять лет, случайно наткнувшись на статью гастроэнтеролога, я понял, что Эдуард Викентьевича, мягко говоря, преувеличивал медицинские риски полимерных соединений.

Или взять моего дядю Борю. Человека энциклопедических знаний и тяжелой алкогольной судьбы.

Как-то раз, распивая на кухне что-то, пахнущее жидкостью для снятия лака, он авторитетно заявил:

«В Америке, Сережа, нет супа. Вообще. У них желудки ссохшиеся, потому что они едят только сухие бутерброды. Поэтому американцы всегда улыбаются — у них от сухомяти спазм лицевых мышц».

И я верил! Годами я смотрел голливудские фильмы и с сочувствием думал: «Бедняга Шварценеггер. Улыбается, а ведь ему просто борща хочется».

Племянник быстро потыкал пальцем в экран.

— Бред, — сказал он через три секунды. — Жвачка выходит естественным путем. В Америке полно супов. Твой дядя Боря — сказочник.

— Мой дядя Боря, — парировал я, — был носителем истины. Непроверяемой, железобетонной истины.

В этом и была трагедия нашего поколения. Мы жили в мире тотальной, беспросветной уверенности. Если таксист говорил, что японцы скупают советские гири, чтобы добывать из них палладий — мы не лезли в Википедию. Мы начинали уважать гири.

Мы жили в мире мифов. Мы знали, что если помахать волку рукой, он не нападет. Что красная ртуть стоит дороже золота. Что под метро есть еще одно метро, для крыс размером с собаку.

Это был уютный, страшный и совершенно лживый мир.

— Вы были наивными, — заключил племянник, возвращаясь в ТикТок.

— Мы были счастливыми, — возразил я. — У нас не было синдрома самозванца. Потому что никто не мог доказать, что мы самозванцы.

Я допил чай. Мне захотелось позвонить дяде Боре, но он давно умер. Вероятно, от отсутствия супа. А может, просто потому, что в его время нельзя было загуглить симптомы цирроза и узнать, что «народная медицина» на клюкве — это не совсем то, что рекомендует ВОЗ.

— Погугли, — попросил я племянника, — правда ли, что если долго смотреть на сварку, можно увидеть будущее?

Он посмотрел на меня как на идиота.

— Нет, дядя Сережа. Ты просто ослепнешь.

— Скучно вы живете, — вздохнул я. — Никакой романтики. Одни факты.

Я пошел на кухню заваривать чай. В мире, где на любой вопрос есть ответ, самым дефицитным товаром остается старое доброе заблуждение.